Щупленький, похожий на белку человек произнес: «Это не я!»
— Ганнибал, я знаю, что твой сон часто бывает беспокоен, — сказал доктор Руфен. — Оставаясь сейчас совершенно спокойным в состоянии бессонного сна, можешь ли ты рассказать мне хотя бы кое-что из того, что тебе снится?
Ганнибал, продолжая считать тикающие удары, задумчиво пропукал ртом «да».
На циферблате часов вместо принятого обозначения четверки «НИ» красовалось римское «IV» — для симметрии с цифрой «VIII» на противоположной стороне. «Интересно, — подумал Ганнибал, — а бой у часов тоже римский — два удара, один означает „пять“, а второй — единицу?»
Доктор вручил ему блокнот.
— Может быть, напишешь хотя бы что-то из того, что ты видишь во сне? Ты во сне выкрикиваешь имя твоей сестры. Ты видишь во сне сестру?
Ганнибал кивнул.
В замке Лектер у некоторых часов был римский бой, у других — нет, но на тех, у которых бой был римский, четыре обозначалось чаще всего римской цифрой «IV», а не «III1». Когда учитель Яков открыл часы и объяснил ему, как работает анкерный механизм, он рассказал о Джозефе Ниббе и о самых первых его часах с римским боем. Хорошо будет посетить Зал часов во Дворце памяти, проверить анкерный механизм. Он отправился бы туда прямо сейчас, но это будет уж слишком для доктора Руфена.
— Ганнибал, Ганнибал! Если ты подумаешь о том, когда ты в последний раз видел свою сестру, то не напишешь ли, что именно ты видишь? Не можешь ли написать, что именно встает в твоем воображении?
Ганнибал написал, не глядя на блокнот, продолжая считать удары метронома и одновременно тиканье часов.
Взглянув на блокнот, доктор Руфен, казалось, воодушевился.
— Ты видишь ее молочные зубы? Только ее молочные зубы? Где же ты их видишь, Ганнибал?
Ганнибал протянул руку и остановил маятник, внимательно рассматривая его длину и положение грузика по отношению к шкале метронома. В блокноте он написал: «В отхожей яме. Доктор, можно мне открыть заднюю крышку часов?»
Ганнибал ждал в приемной вместе с другими пациентами.
— Это ты сделал, а не я, — сказал ему пациент, похожий на белку. — Лучше тебе в этом признаться. А жвачки какой-нибудь у тебя нет?
— Я пытался еще расспрашивать Ганнибала о его сестре, но он совершенно закрылся, — сказал доктор Руфен. Граф Лектер стоял за креслом леди Мурасаки в его кабинете. — Откровенно говоря, он для меня абсолютно непрозрачен. Я его обследовал и пришел к выводу, что физически он вполне здоров. У него на черепе я обнаружил шрамы, но нет ни следа вдавленного перелома. Однако я мог бы предположить, что полушария его мозга способны работать независимо друг от друга, как это происходит в некоторых случаях травмы головы, когда нарушена коммуникация между полушариями. Ганнибал способен одновременно следовать нескольким ходам мысли, не отвлекаясь ни от одного из них, и один из таких ходов всегда избирается им для собственного развлечения.
Шрам у него на шее — от цепи, примерзшей к коже. Мне приходилось видеть такие шрамы сразу после войны, когда открыли лагеря. Он упорно не говорит, что произошло с его сестрой. Думаю, он знает — что; не важно, сознает он, что знает, или нет, как раз это-то и опасно. Наше сознание вспоминает лишь то, что может позволить себе вспомнить, и с той быстротой, какую может себе позволить. Он вспомнит, когда будет способен это выдержать.
Я не стал бы его подталкивать, а гипнотизировать его не имеет смысла. Если он вспомнит слишком скоро, он может замкнуться в себе, застыть навсегда, чтобы уйти от этой боли. Вы оставите его у себя дома?
— Да! — поспешно ответили они оба.
Руфен кивнул:
— Включайте его в вашу семейную жизнь как можно больше. Выйдя из этого состояния, он будет предан вам гораздо сильнее, чем вы можете себе представить.
Разгар французского лета, цветочная пыльца дымкой покрыла поверхность реки, в камышах плещутся утки. Река называется Эсон. Ганнибал по-прежнему не говорит, но во сне его больше не посещают кошмары, и аппетит у него нормальный, как у всякого тринадцатилетнего подростка, который быстро растет.
Роберт Лектер, дядя Ганнибала, оказался более теплым и менее сдержанным человеком, чем был его отец. В нем с юности жила какая-то артистическая беспечность, которая лишь возрастала с годами и теперь соединилась с беспечностью пожилых лет.
На крыше замка была галерея, где они могли прогуливаться. Цветочная пыльца собралась в небольшие сугробы в ложбинках крыши, позолотила мох, а пауки на летучих паутинках проплывали мимо них, несомые легким ветром. Внизу, между деревьями, им были видны излучины Эсона.
Граф был высок и худощав, похож на большую птицу. На крыше, в ярком свете солнца, кожа его казалась серовато-бледной. Руки на перилах галереи были очень худыми, но очень похожими на руки отца Ганнибала.
— Наша семья, Ганнибал, — сказал Роберт Лектер, — это не совсем обычные люди. Мы рано начинаем это понимать. Думаю, ты уже и сам это понял. С течением времени ты к этому привыкнешь, если сейчас тебя это беспокоит. Ты потерял родителей, у тебя отняли дом, но у тебя есть я, и у тебя есть Сава. Ну разве она не восхитительна? Ее отец привел ее на мою выставку в музей Метрополитен в Токио двадцать лет тому назад. Я в жизни не видел такой прелестной девочки. Через пятнадцать лет, когда он стал японским послом во Франции, она приехала с ним. Я просто не поверил своему счастью, тотчас же явился в посольство и объявил о своем намерении принять синтоизм. Он сказал, что забота о моей вере не входит в число его приоритетов. Он не особенно меня любил, но ему нравились мои картины. Ах да, картины! Пойдем-ка. Вот моя мастерская.